Нравы сталиновского окружения, продолжение

Суббота, 16. Июль 2016

Оригинал взят у afanarizm в Продолжая тему: нравы сталиновского окружения

Набрёл тут извилистыми путями на одно из последних произведений Юрия Нагибина - «Моя золотая тёща» (1994). Оно есть автобиографическое, посвящённое в основе своей довольно необычной (и для многих, думаю, завидной) коллизии - его роману с собственной тёщей. Казалось бы - ну и что? Ну свезло чуваку, бывает, но писать-то про это зачем? А затем, что тёща-то у Нагибина была непростая - в 1943-48 начинающий писатель был зятем не кого-нибудь, а «одного из организаторов советской автомобильной промышленности» Ивана Лихачёва. Уже хотя бы из-за этого повесть становится интересной.

Но, как любой хороший писатель, Нагибин не просто описал свой приключение - он также вспомнил, что вокруг творилось. В результате мы имеем великолепный очерк нравов -хотя и не только их одних, а и вообще черт и ухваток эпохи. О художественных достоинствах произведения можно спорить, но о сталиновской эпохе самого её расцвета мало кто писал более красноречиво (если писал вообще).

Лично я повесть прочёл на одном дыхании. Тех, кто захочет повторить, отсылаю сюда за полным текстом, а для затравки понаделал цитат, за которыми - под кат, пожалуйста. Причём это далеко не всё из мякотки и жЫрноты, целиком повесть производит куда большее впечатление (хотя, думаю, так зараз её не стоит проглатывать, во всяком случае, меня психосексуальные косяки мемуариста под конец стали утомлять - но тут уж кому как).

Что сразу стоит иметь в виду - Нагибин активно пользуется псевдонимами для обозначения действующих лиц. Например, Лихачёв проходит у него как «Василий Кириллович Звягинцев», своим женщинам он тоже имена изменил, хотя и не столь существенно + он прямо не называет многих из действующих лиц. Но можно отследить по косвенным признакам - например, по ходу чтения можно поинтересоваться, кто был в описываемый период наркомом среднего машиностроения, например (в Википедии есть) :о)

В общем, приглашаю ознакомиться:

Строитель и первый директор завода, Звягинцев прошел курс обучения на знаменитом заводе «Харлей», за что его прозвали русским Харлеем. Если на «Харлее» он дослужился до мастера цеха, то в родной стране шагнул куда дальше: из мотоциклетных королей прыгнул в наркомы всей подвижной техники. В его ведении оказались мотоциклы, автомобили, велосипеды, все сельхозмашины, самолеты, паровозы, артиллерия и танки. То был пик его карьеры, а потом он страшно погорел.
Сталин приказал создать в кратчайший срок мини-мотоциклетку (прообраз мотороллера), и завод с энтузиазмом взялся за освоение нового производства. Вскоре нарком Звягинцев дал интервью в «Правде» о рождении советской мини-мотоциклетки, как положено, лучшей в мире. В последнем не было особого преувеличения, ибо модель, по обыкновению, украли у «Харлея», там же приобрели все детали для опытного образца. Явив редкую доверчивость, Сталин назначил прием новой машины на ближайшее воскресенье. То была давняя традиция: обычно он со всем Политбюро стоял на кремлевском крыльце, а мимо дефилировала колонна новеньких машин. Затем он лично опробовал машину. Такой же парад замышлялся и на этот раз. Из секретариата вождя позвонили на завод и передали приказ какому-то маленькому служащему, случайно оказавшемуся в заводоуправлении. Как на грех, по летнему времени все начальство отсутствовало, кто отдыхал на Черном море, кто в деревне, кто на рыбалке. Служащий поступил, как чеховский чиновник, чихнувший в театре на лысину сановнику: он пришел домой, лег и умер, не сказав никому о полученном распоряжении.
В назначенный час Сталин и ближайшие соратники вышли на высокое кремлевское крыльцо. Но напрасно ждали они наплывающий рокот шустрых механических жучков, тихо и пусто было на раскаленной площади. Старик Калинин упал в обморок, Молотов, ненавидевший Звягинцева как любимчика Сталина, довольно громко сказал: «Надул нас этот рекламист». Сталин повернулся и молча покинул крыльцо.
К пущей беде Звягинцева, он и сам находился в отлучке, отдыхал с женой в крымском санатории. За ним послали самолет…
Все руководство завода посадили, Звягинцева сняли с поста наркома и вернули на старое место. Считалось, что он дешево отделался.

Когда мне было шестнадцать лет, отчим познакомил меня с Фрейдом. До середины тридцатых его много издавали — один за другим выходили труды в стандартной обложке под редакцией профессора Ермакова. Кроме того, отдельными изданиями вышли «Об остроумии», «Младенческое воспоминание Леонардо да Винчи», «Психологические этюды»... в конце тридцатых Фрейд был предан анафеме как лжеученый, подменивший классовую борьбу сексом…

Замужество ей было необходимо ради домашней реабилитации; ее развод воспринимался и в семье и среди близких к семье людей как пятно на родовой чести.
Признаться, я так и не разобрался в моральном кодексе этих людей, вернее, их среды, ибо в нем, в этом кодексе, причудливо уживались всевозможные табу чистых сердцем и разумом дикарей с такой моральной свободой, о которой я прежде не подозревал. Если упрощенно, то разрешалось почти все, но под покровом внешней респектабельности. Как потом выяснилось, многие друзья Звягинцева имели вторую семью — с квартирой, детьми, налаженным бытом. Об этом не говорилось вслух, если же случайно упоминалось, то не осуждения ради, а как данность. Но уйти к другой женщине и создать с ней новую семью считалось не просто аморальным, а преступным — злодейство, извращение, забвение всех человеческих приличий и норм. Негодяй изгонялся из среды, впрочем, за все годы моей жизни у Звягинцевых ни одного подобного случая не произошло. И к Гале в семье было отношение брезгливой жалости, почти презрения…

В этой семье много и часто пили и никогда не осуждали пьющих людей. Глава семьи вопреки народному мнению, делавшему из него исполина алкоголизма, пил сдержанно: три рюмочки за обедом, две за ужином. В застолье он тоже не распускался, хотя поддерживал компанию. Я не видел его пьяным. Кинутый им грех подобрали дамы.

Еще до того, как я попал в семью, мне пришлось срочно пересмотреть свои представления о пьянстве. В моей прошлой среде меня считали лихим выпивохой, здесь я долго ходил в непьющих. Понадобилось немало времени и сил, чтобы исправить репутацию. Я научился опохмеляться. Стопка водки, взятая натощак, или пара пива мгновенно снимали головную боль и тяжкую похмельную одурь. Передо мной открылись безбрежные горизонты. В незабываемую пору моего жениховства я стал настоящим пьяницей.

…я ехал в большой правительственной машине, содранной с американского «линкольна», только эмблема была другая: вместо устремленной вперед серебряной борзой или хортой — пластмассовый красный складчатый флажок на радиаторе.

…тут кто-то признес: «Дача Берии».
Сплошной зеленый забор, окружавший густой еловый лес, тянулся километра на полтора. Забор как забор, но почему он кажется таким зловещим и таинственным? Артюхин перестал петь, словно его пение могли услышать за зеленым забором. Внезапная тишина подчеркнула значительность момента. Тут только я сообразил, что впервые вступаю на запретную территорию власти и для таких, как я, очень легко и опасно заплутаться в заповедном лесу.

…увидев дворец Звягинцева, я наконец-то до кишок осознал, что попал в иную действительность, в царство хозяев жизни, где я и мои близкие были изгоями.

…я беспрепятственно оглядывал окружающий мир. Участок был огромен, я не обнаружил его границ, ибо за молодыми сосенками, купами берез, ольшаником, кустами сирени, жимолости, жасмина ограда просматривалась лишь в стороне ворот. Я обнаружил открытую беседку в глубине сада, за рябинником, заброшенный теннисный корт, обнесенный частой сеткой, яблоневый сад, сбегавший по откосу в сторону реки, возделанные грядки с клубникой.

…такого окружения я не знал. Мне приходилось иметь дело с разными людьми: в старой коммунальной квартире, в деревне своей няньки, во всех военных становищах, в армейской среде, но то был народ, и я чувствовал себя легко и просто. Мои сотрапезники народом не были, хотя и происходили из него. Советское зажиточное мещанство, вяло тянущееся за чем-то высшим. Их речь являла букет эстрадно-опереточных штампов («Ах, мой печень!» — орал Артюхин после каждой рюмки, «Ах, мой селезень!» — подхватывал Гоша), раскавыченных цитат из городского романса, слегка сдобренных домашним фольклором. Крикливые голоса, громовый смех, необузданная жестикуляция, дурацкие тосты, восточный акцент…

Застолье шло и дальше на грани дебоша, а разрешилось всё общей пляской. Пар был выпущен в дробцах, «цыганочке», «русской». Плясали все…

Я так надрался, что заснул в столовой на диване. Проснувшись утром, я узнал, что ничего шокирующего в моем поступке не нашли, напротив, оценили это как возможность дальнейшего собутыльничества. «Свой, хотя и слабак!» — таков был общий глас.

Молодые люди той поры душевно созревали очень поздно, если вообще созревали. Исключение составляли проходимцы, которые, сохраняя развитие десятилетнего ребенка во всем, что касалось хрупких ценностей жизни, грубостью ума и насквозь испорченной душой могли дать сто очков вперед Цезарю Борджиа, Людовико Моро и гнуснейшему из всех — кардиналу Фарнезе. Но речь идет не о партийных карьеристах. Я говорю о доброй молодежи, наделенной наследственной духовностью, моральным чувством и тем бескорыстием ума, что создает интеллигента. Эти молодые люди «страны искателей, страны героев» отличались удручающей инфантильностью, роковой неспособностью стать взрослыми. Я был типичным представителем обреченной категории вечных юнцов.
Мы росли и воспитывались в искусственной среде, разрываясь между молчащей правдой дома и громкой ложью школы, пионеротряда, комсомола. Я умудрился избежать последнего, но все равно был пропитан его тлетворным духом. То, что не было домом, семьей, требовало непрестанной лжи. Пусть все сводилось к словам, верноподданническому горлопанству и внешней атрибутике, этого достаточно для прекращения естественного становления и роста характера. Мы шли в ботву, а не в корень и плод. Свободный человек рано обретает достоинство личности, раб до старости недоросль.

Иметь характер вблизи Сталина категорически запрещалось. Наделенные хоть какой-то личностью приближенные искупали это или бесстыдным подхалимством (Каганович), или непроходимой глупостью (Буденный), или бесстыдным шутейством (Хрущев), или злодейством (Берия), пренебрегшие правилами самосохранения уничтожались. Спокойнее всего себя чувствовали круглые безличности: Молотов, Калинин, Андреев, Шверник.

Я уже привык к тому, что каждое утро Звягинцев приходит потетешкать внука, делая это с нарочитым хозяйским шумом: дверным громом, топотом, отхаркиванием. Мне было странно, что такой крупный человек занимается столь мелким самоутверждением. Конечно, он знал, что я ночую у Гали, знал, что из-за комендантского часа наши друзья тоже иной раз остаются на ночь либо в ванне, либо на полу нашей комнаты, но вежливость была чужда его самобытной натуре, зато самодурства и грубости хоть отбавляй.
Отсюсюкав над внуком и отшумев, он уходил, напоследок громыхнув входной дверью, и мы вздыхали с облегчением.

Странно, что он нравился Сталину. Как не похожа эта тигриность на привычные взору вождя непропеченные блины. И вдруг я нашел разгадку. Звягинцев — вылитый Пржевальский, а ведь недаром легенда называет Сталина незаконным сыном знаменитого путешественника. Пржевальский и Звягинцев были похожи не на рыжего, рябого заморыша, а на льстивые портреты Сталина кисти Бродского, Герасимова и других придворных иконописцев. И Сталин верил своим портретам (фотографировать его тоже умели будь здоров!). Он избегал зеркал, полированных плоскостей и кремлевских луж, свое отражение он видел в Звягинцеве, и оно ласкало ему взор.

В газетах был опубликован указ о запрещении разводов. Собственно говоря, прямого запрещения не было, но выдвигалось столько препятствий, что и материально, и процедурно развод становился — при отсутствии взаимного согласия — практически невозможен.

В новую семью я должен был давать ежемесячно полторы тысячи рублей — моя зарплата в газете, на которую выкупался весь правительственный лимит; из громадного пайка Татьяна Алексеевна продавала мне за сто рублей блок «Казбека», стоивший двадцать пять. Меня угнетала не ее жадность, а отсутствие любви. Но оказалось, что меня балуют. Я слышал, как пеняла ей Тарасовна, толстая жена наркома среднего машиностроения: «Портим мы молодежь, на рынке за сотню „Казбека“ полтораста рубликов берут». Татьяна Алексеевна разводила руками, признаваясь в своей расточительности, но тему не развивала.
Я до сих пор не могу понять, зачем им нужны были жалкие полторы тысячи, которые так пригодились бы моей нуждающейся семье? У них харчи неизменно портились, такой был переизбыток. Три мощных холодильника и дачный ледник не вмещали продуктов. Когда колбаса начинала портиться, ветчина зеленеть, рыба вонять, сыр сохнуть, шоферу Татьяны Алексеевны, рыжему Кольке, делали пакет. Тот принимал его, злобно поджав губы, и тут же, не боясь, что его накроют, вышвыривал на помойку. На даче серьезных излишков не бывало из-за наплыва гостей, но все-таки еда портилась.
Они были скупые люди, семейно скупые, но тут дело не столько в скупости, сколько в принципе: зять должен приносить получку в дом, иначе он нахлебник, а не полноправный член семьи. По чести говоря, я бы согласился на позорный статус, лишь бы помогать больше моим старикам, но дело было поставлено жестко. Это первое научение, которое я получил в партийной семье, меня не очаровало.
Их скупость имела определенную ориентацию. Она не распространялась на гульбу, тут действовало правило: что в печи, то на стол мечи. Не экономили они и на каждодневной самобранке. Были тароваты к родственникам, съезжавшимся по воскресеньям.

Мы жили в огромной квартире, до революции принадлежавшей нашей семье, а затем, как и все частные квартиры, превратившейся в коммуналку.

Нянька была красивой ненужностью, над инфантом и так тряслась вся семья, старательно портя неплохого мальчишку. Анисья Родионовна пришла сюда из какого-то старого аристократического дома, кажется, от художника-мирискусника Лансере, и Звягинцевы робели ее, даже глава семьи поджимал при ней хвост. Нянька принадлежала чему-то высшему, лучшему, озарявшему Звягинцевых благородным светом.

Это напомнило мне Максима Горького, который краснел, если в присутствии женщины произносили слово «штаны», что не мешало ему при такой мимозности сожительствовать со своей снохой.

Человека могут приоткрыть его художественные пристрастия — в литературе, театре, кино, музыке, живописи. Татьяна Алексеевна ничего не читала: ни книг, ни журналов, ни газет, в театр и кино не ходила, в концерты и музеи — тоже. Она любила выпить и на словах — секс.

Одну из главных ее забот составляла реализация промтоварного лимита. В закрытом распределителе на Петровке закупались всевозможные носильные вещи, большей частью женские, потому что они пользовались преимущественным спросом на Тишинском рынке. Мужчины-тыловики носили военное, чтобы избежать докучных вопросов: почему не на фронте? И Татьяна Алексеевна, и Галя одевались в закрытых ателье: пошивочных и обувных, родственники получали обноски, а тут закупались фундаментальные вещи для рынка.
Загрузив машину, мы ехали на Тишинку: Татьяна Алексеевна, Галя, верная Катя, ее ухажер, вскоре ставший мужем, кудрявый черноглазый Костя, я и рыжий шофер Колька. Татьяна Алексеевна осуществляла общее руководство, Колька ведал транспортом, торговые операции проводили Галя, Катя и Костя. На каждого напяливалось по две дамские шубы, через левую руку перекидывались мелкие вещи: кофты, платья, юбки, комбинации. Они шли на промысел, в кишащую глубину рынка, а я оставался в машине развлекать Татьяну Алексеевну. Тут не было фаворитизма, я предупредил Галю, что торговать не умею и не буду.

Я любил рынок, способствовавший нашему сближению, и ненавидел другой род коммерческой деятельности Татьяны Алексеевны, который отторгал ее от меня. Этому предшествовал звонок помощника Василия Кирилловича, миниатюрного ангелоподобного Мито Аминова, произносившего одно-единственное слово: «Приезжайте!» Тогда Татьяна Алексеевна, ожидавшая этого звонка и потому готовая на выход: каракулевая шуба и каракульчовая папаха, лихо заломленная на золоте волос, большая и прекрасная, как Реймский собор, — звонила приятельнице, жене знаменитого авиатора, и тоже произносила одно-единственное слово: «Выезжай!» Затем то же сокровенное слово касалось слуха жены наркома среднего машиностроения, толстой Тарасовны, и жены автомобильного наркома Бабаяна. Эти дамы, а также жены двух замов Звягинцева, главного инженера и парторга ЦК на заводе мчались расхищать «гуманитарную», как сейчас почему-то говорят, помощь американских трудящихся советским рабочим. Тогда это как-то иначе называлось, я запамятовал.
До сих пор не могу взять в толк, почему американские рабочие, наши союзники в смертельной схватке, облекали свою помощь братьям по классу в такую паскудную форму. Они же не могли знать (и никогда бы этому не поверили), что их ношеное, грязное, заскорузлое тряпье проходит фильтрацию у привилегированных дам и лишь остатки попадают станочникам, сборщикам, разнорабочим. С души воротило при мысли, что эти ухоженные, разодетые, раздушенные дамы роются в слипшемся барахле…

Никому не пришло на ум хотя бы простирнуть подарок, отправляемой соратникам через тысячи-тысячи верст. А ведь я сужу по тем сливкам, которые снимала с щедрых заморских даров Татьяна Алексеевна, что же доставалось самому гегемону? Однажды я набрался смелости и сказал ей о неэтичности этих поборов. «Я и сама так считаю, — искренне и живо откликнулась Татьяна Алексеевна. — Но противно, что Тарасовна все заберет». — «А вам не все равно? Как можете вы равнять себя с этой трупердой?» — «А ты думаешь, я лучше?» — спросила она со странной доверчивостью. Даже среди правительственных дам Тарасовна выделялась моральной и умственной свинячестью.

Я настроил бинокль на свое зрение, и улица так стремительно приблизилась к глазам, что я отшатнулся. Это было увлекательное занятие. Ты, словно невидимка, снуешь под носом людей, вычитывая на их лицах усталость, печаль, раздражение, решимость, надежду, заглядываешь в глаза, в самые зрачки, так же подробно ты видишь одежду: оборванные пуговицы, латки, крестики штопок, видишь замерзшие пальцы в рваных перчатках, сношенную обувь и узлы на шнурках, комки туши на ресницах женщин, сизые под осыпавшейся пудрой носы, остатки помады на губах, — Боже, как невзрачен и грустен человеческий пейзаж нашего города, какие мы бедные, неухоженные, некормленые, измученные и чем-то значительные в молчаливом своем терпении…

Василий Кириллович обряжался так долго, тщательно и шумно — он без устали что-то требовал и распекал домашних, что я ожидал увидеть его во фраке, на худой конец — в смокинге, но он вышел под аплодисменты уже собравшихся гостей в галифе, сапогах, белой рубашке с застегнутым воротничком и байковой пижамной куртке.
Гости были при параде: военные — в мундирах, со всеми регалиями, штатские — в выходных костюмах, пошитых в кремлевском ателье, при галстуке. Разодеты были в пух и прах их жены.
Я думал, полудомашний вид Василия Кирилловича покажется оскорбительным присутствующим, — ничуть. Во-первых, он был у себя дома, во-вторых, взысканный так высоко, как никому не грезилось в самых радужных снах, он просто обязан был позволить себе какую-то вольность. Это был знак его отмеченности. А галифе, начищенные сапоги и белая сорочка — дань уважения гостям. Все было по самому строгому этикету.
Когда гости расселись за роскошно сервированным столом, явилась Татьяна Алексеевна и заняла место рядом с мужем. На ней был немыслимо роскошный туалет, сшитый, по-моему, за сегодняшний день силами всего ателье под неимоверную продуктово-водочную выдачу. Я не берусь судить, насколько ее вечернее платье соответствовало последней парижской моде, но шло ей необычайно и покроем, подчеркивающим все достоинства ее убедительной фигуры, и сочетанием лиловых и черных тонов. Гости дружно зааплодировали. И тут раздался хрипловатый голос Василия Кирилловича:
— Ну, мать, тебе бы еще перо в жопу, была бы вылитая чайка!
Послышался чей-то принужденный смешок, но даже благоговение перед любимцем вождя не принудило этих дубоватых людей к более дружному одобрению шутки. Мне подумалось, что рассчитанная грубость имела целью осадить Татьяну Алексеевну, сбить эффект ее появления. Звягинцевым двигало мелкое чувство: нежелание поделиться даже с женой хоть крохой своего успеха. Чем старше чином и званием был гость, тем холоднее принимал выходку Василия Кирилловича. Наркомы сделали вид, что ничего не слышали, а маршал Баграмян встал и поцеловал руку Татьяне Алексеевне. Она улыбалась своей прекрасной улыбкой, но я видел, что она оскорблена.

Оказывается, пляска входит в номенклатурный набор, как усы, сталинский френч, сапоги, умение пить водку и непременный первый тост. Сталин любил пляску, хотя сам не плясал. На его «мальчишниках», куда дамы не допускались, члены Политбюро плясали «русскую», гопака, а кто и лезгинку. Затем шли бальные танцы: вальс, танго, фокстрот. И грузные усатые мужчины танцевали друг с другом. А Сталин смотрел. Эти сведения я получил от друга Звягинцева генерала Хрулева. «Вы удивитесь, когда я вам скажу, кто лучший в Политбюро танцор — Молотов. Такой сухой, чопорный человек, но знает все па и великолепно держится. Особенно хорош Вячеслав Михайлович в танго и медленном фоксе».
Еще я узнал, что Хрущев пленил Сталина «казачком». Но пляски могут и погубить человека. Один из самых сильных наркомов Вахрушев, перебрав на приеме с участием иностранцев, самозабвенно расплясался и не заметил, что у него развязались тесемки от кальсон. Сталин увидел презрительные ухмылки иностранных гостей и, взбешенный, покинул прием. На другой день Вахрушев был снят, а еще через несколько дней умер от сердечного удара. Хоронили его с положенными почестями, Сталин простил мертвому наркому кальсонные тесемки.
Я смотрел на скульптурный профиль Хрулева, слушал его густой, неторопливый голос и тщетно пытался обнаружить хоть тень сочувствия к погубленному ни за что ни про что Вахрушеву. Но интонация сочувствия покойному означала бы подспудное осуждение жестокости вождя, а это исключалось. Вахрушев проштрафился и получил по заслугам.
А зачем Сталину этот танцевальный цирк? Чтобы унизить соратников, лишний раз почувствовать свое превосходство? К тому же танцующие попарно мужчины не способны на заговор. Так ли это?..

…поначалу я был взволнован близостью столь выдающихся людей и жадно ловил каждое слово… Но меня постигло жестокое разочарование. По своему уровню эти знаменитости ничуть не превосходили Матвея Матвеевича, разве что не говорили с еврейским акцентом. Ни одной мысли. Ни одного острого слова. Ни тени духовности и душевности. Негнущиеся спины, неподвижно сидящие на деревянных шеях головы, дубовые речи. Кажется, что все они произносят заранее выученный текст. А может, так оно и есть на самом деле, чтобы не проговориться. Один Хрулев, вопреки собственному намерению, был интересен рассказом про «dance macabre». Как же натренированы они в озвученной немоте, в умении ничем не обнаружить своей личности!

— Может, ты ответишь на мой вопрос?
— У него другая баба, — сказала Галя. — Неужели тебе никто не говорил?
— Нет.
— Она работает в Моссовете. Сектором заведует или отделом, забыла. Звать Макрина. Отец познакомился с ней перед самой войной. Некрасивая, коренастая, довольно толстая, старше матери, вроде бы толковая. Что в ней нашел отец, не знаю. До ее деловых качеств ему дела нет, а так матери в подметки не годится. Да ведь не по-хорошему мил, а по-милу хорош. Она напротив в переулке живет, в совнаркомовском доме, отец ей квартиру устроил.
Так вот чего высматривала Татьяна Алексеевна в полевой бинокль!

— А Сталин? Он же ангел-хранитель семейного очага.
— Знаешь, — сказала она задумчиво, — что-то случилось с мужиками во время войны. Они как с цепи сорвались. Завели официальных любовниц или вторые семьи. Но со старыми не рвали. Может, им разрешили за все их труды?
Это было неглупо. Люди, подобные Звягинцеву, работали в разрыв всех жил. Создать могучую военную промышленность «во глубине сибирских руд» за два-три месяца — геркулесов подвиг. И что имели они за свой сумасшедший труд? Зарплату. Побрякушки орденов. Сталин мудро — без затрат — сумел отблагодарить их послаблением домостроевского устава.
Но больше, чем открытие, еще одного уродства строя, меня затронуло другое.

Меня остановила вдруг вспыхнувшая в мозгу цитата из товарища Сталина, которую мне только что на умиленном задыхе выдал по телефону Омельченко: «Гитлер и его свора — жалкие донкихоты». Вот дубина! Самый трогательный, самый нежный, самый щемящий образ в литературе — Рыцарь Печального Образа, Алонсо добрый, и его уподобляют гитлеровским выродкам! Он что, не читал романа Сервантеса или ни черта в нем не понял, недоучившийся поп?

…тяжело поднялся Василий Кириллович.
— На завод надо. План горит.
План горел каждый квартал. И каждый раз буквально в самый последний момент случалось хорошо отрепетированное чудо: план с волшебной легкостью и быстротой перевыполнялся. Почему за один день удавалось сделать то, что не получалось весь месяц? Суть нехитрого чуда заключалась в выполнении плана по валовой продукции. Вместо мотоциклеток, танкеток, инвалидных колясок и прочей серьезной продукции нарезалось нужное количество болтов и гаек. И снова завод, носящий славное имя, оказывался во главе передовых предприятий. Ему вручалось переходящее красное знамя, которое, кстати, никогда никуда не переходило. Тайны тут не было никакой: от последнего разнорабочего до Сталина все знали, как выполняется план. Кого тогда пытались обмануть? Врагов — империалистов. Пусть поохают над индустриальными возможностями социализма.

Оригинал взят у afanarizm в В продолжение темы (делай два)

Нашлась иллюстрация к приведённому в конце предыдущего поста рассказу о «выполнении» советских планов. Вот, из выступления минфина Зверева на сессии Верхсовета 10 марта 1949:

Нередко хозяйственники нарушают государственный план по качеству и ассортименту продукции, перевыполняя производственные задания за счёт второстепенных изделий и не выполняя плана по ряду важнейших изделий. Так, заводы Главкотлотрубпрома Министерства тяжелого машиностроения, выполнив в 1948 году план по выпуску продукции в целом на 110,9 проц., в то же время значительно не выполнили плана по отдельным важнейшим видам продукции. План производства паровых турбин выполнен только на 61,1 проц., турбовентиляторов - на 57,1 проц., турбонасосов - на 28,9 проц.

Министерство электропромышленности при выполнении плана 1948 года по выловой продукции на 115 проц. не выполнило план по многим важнейшим изделиям: план по выпуску турбогенераторов выполнен только на 71,2 проц., по электровозам магистральным - на 54,3 проц., по электрооборудованию для тепловозов - на 78 проц. и по генераторам мощностью до 100 квт - на 83 проц.

Аналогично положение и на предприятиях Главного управления парфюмерной промышленности Министерства пищевой промышленности СССР. Предприятия парфюмерной промышленности продолжают вырабатывать продукцию, не имеющую спроса у населения, и не изготовляют в достаточном количестве товаров, нужных населению. Такая практика работы наносит государству серьёзный ущерб, так как ведёт к замедлению оборачиваемости материальных ценностей и затовариванию продукцией, не нужной потребителю.

Совет Министров СССР осудил практику выполнения плана по валовой продукции за счёт второстепенных изделий при невыполнении плана по важнейшим видам продукции и по ассортименту. План производства будет считаться выполненным только в том случае, если он выполнен не только по количеству, но и по установленному ассортименту и качеству товаров.

Практика для советской «экономики», в общем-то, обычная - вот что писал небезызвестный Косыгин, тогда заведующий промышленно-транспортным отделом Ленинградского обкома ВКП(б), в газете «Ленинградская правда» (9 сентября 1938):

Местная промышленность и промысловая кооперация области план первого полугодия выполнила, но при этом торговля не получила 1 300 тысяч чайных стаканов, 300 тысяч ламповых стёкол, 50 тысяч переносных ламп…

Как видно из выступления министра, какие-то меры правительство в конце 1940-х приняло. Увы, руководители предприятий уже научились справляться с излишним рвением руководства страны. В последующем министерства выполняли планы за счёт своих самых крупных предприятий, в то время как мелкие и средние могли ходить в убыточных и неэффективных годами. Ну и, конечно, никуда не делось выполнение по валу, тем более что именно оно и было основным показателем работы отрасли. Выполнение это достигалось, фактически, за счёт манипуляции ценами и выпуска самой дорогой продукции в ущерб другим её видам, менее прибыльным. Так оно до конца 1980-х и протянуло, несмотря на все горестные плачи экономистов и меры правительства...

http://harmfulgrumpy.livejournal.com/672083.html

хорошоплохо (никто еще не проголосовал)
Loading...Loading...

Leave a Reply